«Я так расстроился, знаешь… как будто я сам умер»
Полина Архипова, экс-главный редактор сайта Psychologies.ru
Великая Отечественная война — тяжелая и страшная тема для большинства семей. У одних настолько травмированы старшие родственники, настолько больно им вспоминать войну, что они просто отказываются говорить об этом. У других родители или бабушки с дедушками готовы рассказать о своей жизни в военное время, но только «не для записи», а исключительно для своих детей и внуков.
У кого-то — готовы поделиться, но не всем, опасаясь, что ту или иную часть истории читатели не так поймут или осудят. А кому-то просто уже некого спросить…
Это сложная тема и для меня самой — я часто думаю, что нам каким-то образом передаются воспоминания или чувства наших предков. Я не могу без слез смотреть фильмы про войну, плачу над книгами и старыми черно-белыми фотографиями. От военных песен тоже плакать начинаю. И нет, я не плакса «по жизни», как можно было бы подумать. Но именно эта тема каждый раз выбивает меня из колеи. У нас это, видимо, семейное: когда моему сыну было пять лет, мы смотрели праздничный салют с балкона. Радостный ребенок хлопал в ладошки, а потом вдруг забился в угол и тихо заплакал.
— Что случилось? — спросила я.
— Мама, я просто сейчас подумал обо всех этих людях, которые умерли во время войны, — ответил он дрожащим голосом. — И так расстроился, знаешь… как будто я сам умер.
Эти слова моего ребенка въелись мне в память на всю жизнь. Удивительно, как сильно это касается всех нас, хотя казалось бы — где я, родившаяся на закате Советского Союза, и где война? И уж тем более — мой ребенок, родившийся в XXI веке? Наверное, это сидит внутри каждого из нас. И я думаю, что очень важно говорить об этом — и друг с другом, и с детьми, и с родителями, и с бабушками и дедушками. Важно передавать память дальше.
Нам удалось собрать удивительные и необычные рассказы о жизни наших бабушек и дедушек в военные годы.
«Откуда такие правильные круглые отверстия в дверце шкафа?»
Записано со слов мамы.
Воспоминания родных о войне тяжелые, порой ужасные, слушая которые думала, что я бы никогда не смогла это пережить. Но вот что стало понятно впоследствии — эти рассказы стали не травмирующим, а скорее исцеляющим опытом. Почему, надеюсь, будет понятно из конкретных фрагментов.
Бабушка была в оккупации с двумя дочками-подростками. И пока у нее в доме стояли немецкие солдаты, а это было несколько месяцев, она прятала дочек в погребе, вход в который был расположен так, что солдаты его не замечали. Очень боялась, как бы не донес кто-нибудь из соседей. Никто не донес.
Бабушка очень удивлялась, что немцы ничего не замечали, потому что она ведь регулярно туда носила еду, воду, ночью приоткрывала деревянную крышку люка, чтобы дать девочкам свежий воздух.
Однажды она была свидетельницей ссоры между пожилым военным — она говорила, что у него было какое-то более высокое звание, чем у молодых, но не офицерское — и молодыми солдатами. Пожилой в ответ на какие-то речи младших закричал на них и даже угрожал пистолетом. Бабушка тогда не поняла ни слова, но каким-то образом почувствовала, что речь шла о ней.
Когда они уходили, пожилой протянул ей сверток, в котором был шоколад и тушенка, и что-то сказал, указывая на кусты, в которых была скрыта крышка погреба. И они ушли.
Муж маминой сестры в войну был танкистом. Они поженились в 1944 году, когда он был в госпитале. Несколько орденов, не помню какие. Не рассказывал о войне, когда мы, дети, спрашивали у него. «Лучше вам не знать» — все, что мы слышали. И теперь, когда уже нет ни его, ни тети, мы так и не узнаем ничего, кроме официальных строчек «За проявленные мужество и героизм»… Два ордена были за Курскую дугу.
Его жена, моя тетя, — одна из тех сидевших в погребе девочек. Когда они строили новый дом, тетя рассказала ему, как они испугались, когда в погреб заглянули два немецких солдата, посветили фонариком, закрыли крышку обратно и ушли. Так бабушка и узнала только много лет спустя, что постояльцы все-таки видели сестричек. Рассказала про гостинец.
И зять, помолчав, сказал: «А ведь мы могли бы сжечь друг друга в танке, повернись все чуть по-другому»
И только на мой вопрос: «Откуда такие правильные круглые отверстия в дверце темного дубового шкафа?» сказала: «А офицерик развлекался, юный совсем, сидел и стрелял. А потом попросил принести ему груш из сада». И все. Больше ни слова.
Мама моя, одна из девочек, сидевших в погребе, рассказывала, что, когда кончилось их заточение, но еще не кончилась оккупация, они ночью ходили на железнодорожную станцию, чтобы собирать зерно, которое просыпалось из товарных вагонов. И часовые, видимо услышав какое-то движение, стреляли вдоль составов. И мама — моя веселая, красивая мама — спокойненько так продолжала: «Выстрелят, мы — под вагон, пригнемся, затихнем. А они очередью, раз, другой, третий… так, вдоль состава. Когда утихнет, собираем дальше». Бабушка потом толкла эти зерна и пекла лепешки.
А потом были страшные бомбежки. Бабушке с дочками повезло, их дом остался цел. Город освободили. Разместили там военный госпиталь, в котором мамина сестра встретила своего мужа.
***
Мои папа и дедушка, его отец, были угнаны в Германию. Но им обоим повезло, они попали в трудовой лагерь, расположенный в Австрии. Говорили, что там было полегче, чем «у немцев», — не было зверств, были более посильные нормы выработки.
Папе было 15 лет, он довольно хорошо владел немецким, хорошо рисовал, такой школьный отличник, как сейчас сказали бы, ботаник. Инженер, который курировал строительные работы, австриец, как-то заметил папин карандашный рисунок на сигаретной пачке. Стал его расспрашивать про семью, про то, как учили в советских школах. Потом он добился, чтобы папу перевели работать чертежником под его непосредственное руководство. Так он и работал до освобождения, возможно, благодаря этому сохранив здоровье.
Дедушка был в другом лагере и работал на строительстве каких-то домов для солдат. Перед тем как все закончилось, этот инженер предлагал папе спрятать его, а потом усыновить, чтобы он остался в Австрии. Называл его Вольдемаром (папу звали Владимир). Но папа ни в какую — домой, родина, мама. Инженер ему говорил, что, возможно, его ждет там лагерь, а не университет. Но папа был непреклонен.
Лагеря не случилось, он служил сразу по окончании войны в армии, артиллеристом, — тогда это была армейская элита. Лагерь случился для деда — обнаружили брата, бывшего белоказака, на тот момент жившего в Югославии, после чего папу из артиллерийской части перевели в стройбат. А потом не взяли документы в архитектурный институт: отец — враг народа, родственники за границей, был в плену.
Папа окончил лесотехнический, и до сих пор под Волгоградом и в Донбассе колышут своими ветвями посаженные им лесополосы, украсившие собой сухие безбрежные степи. Когда он руководил их посадками, они часто натыкались на мины, снаряды, обломки пулеметов. Но пронесло, ни разу ничего не взорвалось. Помню его рассказы вечерами маме: «Представляешь, сегодня рабочие выкопали...» Просто приветы из военных лет.
«Карандаши падают. Один за другим». А «карандаши» — это его товарищи-солдаты
Ксения Трошина, экс-редактор сайта Psychologies.ru
Аркадий Георгиевич Николенко
Мой дед, служил в Маньчжурии. Третий фронт с Японией не открывали, китайцы воевали с ними, но СССР на случай поражения Китая держал войска в Монголии.
Хорошо кормили фронтовиков, а запасные части голодали. И вот дед и его приятели однажды нашли в степи коня. Развели костер, наелись до отвала. Хотя находка их была не первой свежести, но голод не тетка. И на следующий день дружно все сидели за сараем. Конь надолго в них не задержался…
Еще один «голодный» случай. Дед отправился с донесением в часть через степь. Ехал долго, паек закончился. А тут несколько жирных сурков. Дед убил одного из винтовки, приготовил его на костре и только приступил, как его накрыл военный патруль. В то время в Маньчжурии была чума. И дедушку посадили на карантин — в глубокую яму, в которой он сидел неделю.
Григорий Иванович Синявский родился в деревне Любовшо Красногорского района Брянской области. Деревня Любовшо находится на границе России и Беларуси на реке Беседь. Ближайший большой город — белорусский город Гомель.
Когда началась война, дедушке было 15 лет. Он узнал об этом, когда поехал за учебниками в город. Увидел толпу у столба с репродуктором, подошел и услышал, что началась война. И увидел, что евреи в панике грузятся на телеги и уезжают на восток.
Потом через Любовшо проходили отступавшие войска Красной Армии. Дедушка спрашивал солдат, почему они уходят. Отвечали, что нечем сражаться. Оружие — только винтовки. И те без патронов.
Фашисты пришли в Брянскую область в октябре 1941 г. Первое, что дедушка тогда услышал, — рычание мотоциклов. С тех пор он ненавидел этот звук.
В Брянской области было очень сильное партизанское движение. Поэтому и расстреливали многих.
Дедушка видел, как расстреляли его любимого учителя — учителя физики
А еще в Германию угоняли людей, тех, кто мог работать. Дедушку тоже должны были угнать, но его спас доктор, работавший на немцев. Мальчика — деду тогда исполнилось 16 лет — привели к нему на медосмотр. Врач шепнул ему, чтобы изобразил больного тифом, ну дедушка и упал на пол и давай корчиться. Врач солгал немецким солдатам, что у мальчика тиф. Солдаты побоялись заразиться и вышли. Доктор открыл окно, дедушка вылез и сбежал. После этого жить открыто он не мог, прятался в подвале родительского дома, в амбаре, в лесу в землянке. Так дедушка прожил два года, пока в 1943-м наши войска не освободили Брянскую область.
О том, как его убивали, убивали, да не убили. Вот воспоминание: бой в самом разгаре, дед бежал в атаку и увидел раненого — живот распороло и кишки наружу. Раненый попросил: «Помоги». Дедушке и жалко его стало, но останавливаться нельзя, вот и ответил: «Как же я тебе помогу?»
Еще обрывок: загорелся танк. В танке — танкисты. Дед с друзьями залезли внутрь и вытащили всех, и только последнего оттащили, как танк взорвался.
А было и такое: бои шли уже в Европе, в каком-то городе. Подразделение находилось в укрытии. Им поставили задачу захватить дом через улицу, которую обстреливали немцы. А там — голое место, спрятаться негде. Один наш солдат побежал — его убили. Второй побежал — убили, третий упал, четвертый. Никого не осталось — дед последний. И тут командиру удалось наконец связаться с начальством. И дед слышал, как командир докладывал: «Карандаши падают. Один за другим». А «карандаши», получается, это его товарищи-солдаты. Начальник отменил приказ, задачу по захвату сняли. Дед остался жив.
Мой дед награжден Орденом Славы (Орден Славы по своему статусу и цвету ленты почти полностью повторял одну из самых почитаемых в дореволюционной России наград — Георгиевский крест).
Подвиг, за который он получил орден, запомнился так. Дед и еще одиннадцать человек из его подразделения захватили блиндаж. Пока сражались, выбивали врага, наши отступили, и высоту окружили немцы. Теперь деду и его товарищам пришлось защищать захваченный блиндаж.
Немцы долго с остервенением атаковали. Дед говорил, что когда немецкому солдату удавалось забраться внутрь, все зависело от того, кто быстрее успевал выстрелить. Так продолжалось около суток. Потом наши снова пошли в наступление, и немцы бросили блиндаж. А из двенадцати бойцов, державших бой в этом блиндаже, в живых осталось только два человека: мой дед и его сержант. Да и тот был ранен — снесло часть черепа. Так потом и жил с большой дырой в голове.
«Казалось, что в семье есть пара ангелов-хранителей, которые приглядят за нами, если что»
Маша Лаврентьева, экс-редактор сайта Psychologies.ru
Войну в моей семье обсуждали нечасто. Но когда о ней заходила речь, то вспоминали обычно двоих людей, которых я не знала. Для меня они были кем-то вроде семейных ангелов-хранителей: вот бабушкин сервант, вот выгоревшее фото, сделанное осенью 41-го, с него смотрят пятеро, трое — в военной форме, двое из них не вернутся домой.
Вот бабушка Катя. Ей около 30, она маленькая и хрупкая. Вот ее муж Иван, в глазах смешинки. Вот его братья, Шура и Вася. Вот их мать, Аксинья, черный платок, морщины, губы скупо поджала. Иван был старшим, призвали его сразу. Ивану было суждено воевать на Ленинградском фронте. Болел цингой, лежал в госпиталях с ранениями — бабушка Катя ездила его навещать. Храним и его снайперскую книжку, и ее пропуска для проезда.
Средний, Шура, был летчиком, погиб на Курской дуге. Младший, Вася, не попадал под призыв: зрение было слабое. Моя бабушка особенно с ним дружила, переписывалась, он и ей был как младший брат. Вася все-таки добился своего: записался добровольцем, ушел. Сгинул в боях за Москву. Узнали только через несколько месяцев.
Сама бабушка работала в войну на Центральном телеграфе водителем: доставляла почту на линию фронта. «Бабушка, какая у тебя была машина?» — «Иии, хорошая была, „Эмка“, только мне росту не хватало!» Улыбается. А и правда, росту в ней было чуть более полутора метров. «Но мне ездить нравилось, да и машинка моя не подводила» — так и говорила, как будто не про «Эмку», а про «Зингер».
И где бы после войны ни доводилось жить — в полуподвальной комнате в бандитской Марьиной роще или, спустя много лет, в собственной квартире, — всегда это фото стояло где-то на видном месте. Иван, Вася, Шура, Катя и суровая, с темным лицом Аксинья. И всегда говорили про тех, кто не вернулся, — потому и казалось, что в семье есть пара ангелов-хранителей, которые приглядят за нами, если что.
«Уже был май 45-го, они с подружками даже сели как-то гадать на свече и горящей бумаге, и бабушка разглядела в тенях на стене какой-то длинный сундук…»
Елена Малыгина, корректор Psychologies.ru
Моему отцу было пять, когда началась оккупация, и восемь, когда она закончилась. Хорошо, что в те годы никто не говорил им о детской травме…
«Помню, как прятали петуха и двух курочек на чердаке от немцев и специально каждый вечер лазили затыкать все щели травой, чтоб не было слышно, как он поет. Но петух есть петух. Заходит утром немец в наш двор и вижу: сверху сыплется сено, и петух высунул свою голову из окошка. Довольный, гордый. Да на весь двор как заголосит! Но и немец есть немец. Выстрелил в него, так, что кровь полетела, и полез на чердак».
«В одной хате у них был штаб. И мы давно караулили, чтобы залезть туда. Однажды нам повезло — они уехали куда-то на мотоциклах, и мы всей оравой туда. Хлопцы чуть постарше, лет десяти, взяли автомат (не для партизан — в степях их не было, там не спрячешься). Для себя брали. Друг мой схватил противогаз себе на рогатки. А я как увидел планшет с карандашами, так и не устоял. Очень рисовать любил.
За секунду уже мы были в пшенице. А нет того соображения, что след остается! Еще и автомат волоком тащили, он тяжелый оказался. Добрались мы до озера, слышим крики, и бегут по полю к нам немцы. Ох и бежал же я тогда… Планшет бросил, а карандаши в кулак зажал и не глядя, босиком, — все тогда босиком ходили. В разные стороны погнали, спасибо, что кругом степи и нас в траве не найти.
До ночи прятались, ночью по одному домой пробрались. С карандашами потом и в школу ходил, когда ее открыли».
«Немцы тогда уже ушли, а война еще не закончилась, потому бумаги не было.
Писали на газетах между строк, делали клей из вишневой смолы и чернила из бузины. Вместо кнопок терновые колючки. На стене на гвозде висит одна керосиновая лампа, такое освещение. Учитель один на всех, потом после победы уже вернулись и другие учителя. Ходили с радостью, в любую погоду. Где какие книги в библиотеке оставались, все было зачитано до дыр.
Потом, когда я на мехмате уже учился, оказалось, что у меня абсолютная грамотность. Хотя вроде не с нуля даже начинал, а с минус одного».
«У меня было две сестры постарше, но ненамного. И кошка. С ней мы дошли из своего дома в Запорожье до этого села, где у нас были родственники. Они нас приняли, конечно же. В селе все-таки и ягоды летом, и посеять что-то можно. Шли пешком три дня. На телеге ехал я как самый младший и лежали вещи.
В хате топить особо было нечем, в степи нет дров. Поэтому как вечер, у нас идет соревнование — кто спит с кошкой. Делим ее, чуть погрела одного — отдавай другому!
«Сестрам повезло, что они были подростками. У моего школьного дружка сестре было 18, и ее с подружкой и другими девушками должны были отправить в Германию на работы. Прошел по всем домам староста со списком, зачитал. А они вечером убежали в степь. И оттуда куда-то, где у подружки далеко была родня.
Наутро все построились — много было девушек в селе, — а этих нет. Тут же пришел староста с немцами к моему другу в дом, всех вывели, и его с бабкой, и дом подожгли. Остались они стоять. Потом все вместе мы им выкопали землянку, они там долго жили».
«Когда немцы отступали, они ехали на мотоциклах, на машинах. У нас коня забрали. Потом был день грохот, и входят наши. Пешком, все в земле, кто в чем, грязные, в крови, усталые. День побыли и пошли дальше.
Всех мужчин, кто был в селе, забрали в армию. Старосту-полицая никто не расстреливал, дали ему тоже винтовку, сказали — «искупай свою вину». Он потом вернулся после войны.
Пока отошли еще недалеко, жены своим мужьям на войну передачи собирали — яиц, хлеба. У кого был, то и самогон. Соберут все вместе и посылают ребят постарше отнести. Один раз оттуда приехал один из мужей, сам все собрал, отвез. Но потом оказалось, сам все съел.
Потом уже стали дальше подходить, к Александрии, начались бои посерьезнее. Отец мой железнодорожник, мы до войны в Запорожье жили, и их на работе учили, как окапываться, приемам в бою. Он саперной лопаткой всегда окопы копал, а те, кого из села только сейчас забрали, смеются: «Илларион, что ты как курица гребешься?» Их ничему не успели научить. Вот в том первом бою почти все они и полегли».
***
В детстве бабушкины рассказы о войне я воспринимала как еще одну сказку. В старинном белом доме с синими ставнями и небесно-голубыми стенами и потолком, с печкой, в которой что-то шипело и клокотало и варился отдельный чугунок с кукурузными кочанами, а в маленькие окошки заглядывали пионы — розовые и белые, по вечерам все было хорошо и уютно…
Маленькая, веселая, всегда с гитарой. Окончила филфак и уехала по распределению в город на границе с Румынией, сама его выбрала. В нее влюбился высокий и очень красивый военный, весной была свадьба, а летом в город вошли немцы. Родилась дочка (он любил ее невероятно, с рук не спускал). «А вы же могли в эвакуацию, на фронт?» — «Здесь на сотни километров вперед и назад были только немцы».
Очень скоро родился мальчик, в это время отец уже был в концлагере. Потом бабушка шла с двумя детьми к себе домой в Чернигов.
Я не спрашивала тогда, как шла, где ночевала, что ела, — в детстве еда и добрые люди есть всегда.
И они действительно были. Кто-то подвозил, какой-то прохожий сказал: «Это моя жена» и увел от патруля. Это сейчас у меня волосы встают дыбом — ей было тогда 24 года. Где брать лекарства, если заболеешь? А лекарств в селах уже не было. Не было и радио со сводками с фронта: «От советского информбюро…» Новости передавались как в старину.
Лечились травами, теплым молоком. Наверное, в городах были и врачи. Мальчик стал сильно кашлять, весь горел, и ничего нельзя было сделать. Знахарка смотрела, сказала: «Он умрет до утра». Потом дала какой-то отвар, сказала: «…но если то его судьба, выпьет и будет жив». Где это было? В каком городе? Как она смогла похоронить его идти дальше?
В сказках все кончается хорошо. Бабушка дошла до своего дома — того самого, где мы сейчас сидим
Ее мужа освободили из концлагеря в Дарнице, и он пошел воевать — ни в какой не штрафной батальон, а в самый обычный полк, прошел тем же путем, которым шла она, до своего родного города на границе и дальше, через Чехию, Германию, и писал ей письма, те треугольники, которые я видела, но ни разу не прочла.
Приходили бабушкины подружки по вечерам, после дня на огромных колхозных полях (ночью ей нужно было еще бежать в типографию сдавать газету). А к бабушке моей и в 70 лет сбегались подружки со всех дворов, очень любили ее все.
Уже был май сорок пятого, под окнами на том же месте, что всегда, цвели пионы, и как-то они с подружками даже уселись гадать вечером на свече и горящей бумаге, и она разглядела в тенях на стене какой-то длинный сундук. Подруги шутили — «это богатство вас ждет».
А он в каждом письме писал, как хочет обнять свою маленькую Нину. И 9 мая бабушка плясала больше всех, все ноги себе сбила, — и не могла себе этого потом простить никогда, потому что не почувствовала на следующий день, что его уже нет.
…Я смотрю на знакомую фотографию — мама и дочка, — сделанную в ателье в 50-х, потом на семейное фото возле этого же дома в 1925-м, и до меня доходит только сейчас, что все они жили в этих же небесно-голубых стенах, сидели на старинной дубовой скамье за большим столом. Здесь ничего не изменилось. И вдруг я понимаю — по этой же тропинке с пионами ходили немцы, стучали в окошки, отсюда же убегали и прятались в подвалах у соседей! Может быть, потому и мне случалось в детстве просыпаться здесь среди мягкой бархатной ночи от необъяснимого ужаса.
Я снова смотрю на фотографию и пытаюсь все это найти в их глазах. Вижу спокойный, чуть грустный и очень глубокий взгляд. Знаю, что было потом и как трудно им было. И мне порой доставалось от них, и не всегда, может быть, за дело.
Но если тут возникнет «эксперт-психолог» и примется рассуждать в сто пятый раз о токсичных родственниках, я первой брошу в него камень.
Я представляю, что на самом деле все так, как было задумано. Я приезжаю на каникулы, и возле белого дома с пионами нас с мамой встречают высокий красивый дедушка и всегда веселая, легкомысленная бабушка. И, наверное, так сейчас и есть там, где они сейчас вместе — все вчетвером.