Солнечный ангел
Одно из самых ранних моих воспоминаний: мне четыре года, первое утро в детском саду. Я сижу у овального стола и что-то увлеченно раскрашиваю. Желтый карандаш — это яркое солнце, зеленый — трава, между ними синее-синее небо. Я поднимаю глаза и вижу, что мама стоит в дальнем конце комнаты вместе с мамами других детей и ждет меня, чтобы пойти домой. Она улыбается, ее улыбка полна безграничной доброты, и я чувствую, как меня наполняет радость. Как будто вокруг ее вьющихся рыжих волос возникает сияние. Как будто меня встречает ангел и собирается проводить прямо к вратам рая.
Все мое детство она была именно такой. Я приходила из школы, а она ждала меня с порцией шоколадного мороженого, расспрашивала о моих делах, шутила, утешала. Братья и сестры были гораздо старше, отец был профессором медицины в колледже и работал допоздна. Я всех их очень любила, но мама была для меня самым важным человеком. Бывали ли на земле матери более любящие? Мне кажется, это просто невозможно, — и все мои друзья всегда говорили, что мне страшно повезло с мамой. По пятницам у нас всегда был на ужин куриный суп и тушеное мясо и мы зажигали свечи. Она редко повышала голос, кроме как чтобы похвалить меня.
Мама научила меня писать и читать, когда мне было три года. После этого я устроила себе под ломберным столиком «мастерскую» и там, согнувшись крючком, писала истории, мастерила журналы и ставила спектакли. Мы тогда не знали, что именно мое писательство сломает наши с мамой отношения. Я и не подозревала, насколько непростым человеком была моя мать.
Мамино детство
Она была единственным ребенком в семье; ее мать серьезно болела и долгие месяцы и даже годы просто лежала в кровати, отвернувшись к стене. Каково это: с самого детства день за днем, год за годом видеть собственную мать всегда отвернувшейся к стене? Какой след это оставило в ее душе? Мама была уверена, что это она что-то натворила, из-за чего ее мать так тяжело заболела, и при этом мама страшно хотела, чтобы ее заметили.
Отец моей мамы был раввином, любящим, мудрым, ярким человеком. Он обожал дочь и в глубине души тяжело страдал. В 1927 году, когда ему было всего семнадцать, он приехал в Бруклин из Восточной Европы совсем один, чтобы жениться.
Спустя десять лет, когда моей маме было уже пять, он подозвал ее к радиоприемнику, а там передавали выступление Гитлера. «Вот послушай, мамеле („мамочка“ — так на идише иногда обращаются к детям), — сказал мой дед, когда отрывистая, зычная речь фюрера заполнила собой всю их темноватую кухню. — Это очень плохой человек. Нам нужно быть начеку». Вскоре этот плохой человек убил его мать, отца, сестру, теток, дядей, двоюродных братьев и сестер в Европе — всех, кого дед знал и любил. На публике дед всю жизнь оставался активным, отзывчивым, внимательным к каждому члену общины. Дома, в маленькой однокомнатной квартире, он то и дело тяжело вздыхал.
Мою мать с детства окружали трагедии, и постепенно они стали частью ее самой; со временем в ней больше ничего не осталось. Ее полностью поглотило ощущение страха и бессмысленности существования, однако, пока я была маленькой, она умудрялась держать его под контролем.
Гиперопека
Любовь-тюрьма
Теперь, вспоминая то время, я осознаю, что по некоторым признакам можно было догадаться о ее душевном состоянии: мама начинала паниковать, когда я всего лишь выходила в соседний магазин; она запрещала мне многое из того, что разрешалось другим детям (скажем, залезать на деревья или кататься верхом), потому что это было слишком опасно; она говорила, что так меня любит, что, кажется, обернула бы меня ватой для безопасности. Так проявлялась ее любовь. Со временем я поняла, что все это становится похожим на тюрьму.
В довольно раннем возрасте я отказалась разделять взгляды матери на религию. Она пыталась воспитать меня ортодоксальной еврейкой: не садиться за руль, не смотреть телевизор и не звонить по телефону в субботу; никаких бургеров и пиццы с колбасой. Но на меня эти запреты не особенно действовали.
Одно из моих ранних детских воспоминаний — как я смотрю Scooby-Doo без звука в субботу утром; еще помню, как наелась бекона, настоящего, не кошерного, страшно вкусного, когда поехала с одноклассниками кататься на лыжах. Видимо, дело было в том, что в моей семье многое смешалось: обожаемый дедушка-раввин и мама, во всем соблюдавшая традиции, — и отец-атеист, хотя и негласный, считавший своими богами науку и литературу.
Начало бунта
Я родилась скептиком. Даже сейчас, если вы скажете: «А», я обязательно подумаю: «А почему не Б?» Во взрослой жизни это оказалось очень полезной привычкой (хотя муж мой иногда страшно бесится). В детстве же я все никак не могла понять, почему нужно соблюдать кашрут во имя Бога, в которого я не очень-то верила.
По-настоящему серьезный конфликт между мной и матерью начался, когда я была уже в старшей школе и прежние несерьезные ограничения стали меняться на более жесткие: никаких слишком откровенных нарядов, никогда и ни при каких обстоятельствах не оставаться наедине с мальчиками.
Мать даже стала ходить со мной в парикмахерскую, чтобы моя стрижка не оказалась слишком провокационной
Теоретически все эти правила были основаны на религиозных и культурных традициях. В реальности же мать хотела держать меня на якоре в собственной гавани. Пока я следовала правилам, моя лодочка спокойно качалась на волнах, но, как только я попыталась сопротивляться, ее гнев оказался настолько мощным, что разнес нас обеих в щепки, как настоящее цунами.
Наказание нелюбовью
По стандартам 1980-х я была вежливой, ответственной и слишком чопорной. Конечно, я неизбежно нарушала какие-то правила: одевалась не так, дружила не с теми, ходила не на те вечеринки. И тут у матери начиналась паника, и в мой адрес сыпались жесткие обвинения. Приступы гнева и потоки слез. Целые дни и даже недели полного молчания.
В эти периоды мертвой тишины мне казалось, что в моей душе совсем не остается любви. Все время сводило живот, я не могла есть. Потерянный вес казался пустяком по сравнению с эмоциональным голодом и чувством вины за то, что я снова так огорчила мать.
Друзья были ошарашены, когда я рассказала им об этих конфликтах и о своей реакции. В их глазах я была самой послушной девочкой во всей школе (да так оно наверняка и было), отличницей, никогда не курившей и не пробовавшей наркотики. Чего же еще было нужно моей матери? «Да скажи ей просто, что ночуешь у меня», — советовали они, если мы собирались гулять допоздна. Они не понимали, что мы с мамой были так близки, что она моментально считывала все, просто поглядев на меня, и никакого детектора лжи было не нужно.
С ног на голову
Правила в нашем доме серьезно отличались от того, что было принято в семьях моих друзей, и, не следуя им, я не просто переступала черту, а разрушала хрупкую психику матери. А если я действовала как положено, то мама, которую я любила больше всех на свете, снова могла радоваться жизни. А тогда и мне становилось радостно.
Мы никак не могли обойтись друг без друга, а потому после каждого скандала обязательно мирились: заботливая мама из моего детства снова ко мне возвращалась. Мы обнимались, плакали; я с благодарностью погружалась в теплый океан ее любви и заботы. С каждым таким воссоединением я хотела верить, что война окончена. Но всякий раз ошибалась.
Со временем я научилась не доверять перемириям. Когда я возвращалась из школы домой, у меня начинал болеть живот; я научилась с одного взгляда определять, в каком мать настроении. Мне казалось, что я ни в коем случае не должна делать ничего, что могло бы нарушить шаткий баланс и вызвать ее гнев. Я стала лучше понимать, каким сложным было ее детство и какой пустой кажется ей нынешняя жизнь.
Я начала мечтать о том дне, когда уеду в колледж и наконец стану свободной
С другой стороны, мне не хотелось уезжать. Она же все-таки была моей мамой. Мне больше всего на свете хотелось заполнить пустоту у нее в душе, избавить ее от боли. Я не могла без слез подумать о том, что она снова плачет, причем нередко из-за меня. Я была самой младшей из ее детей и слишком много для нее значила, была для нее «светом в окошке». Взрослея, я обрекала ее на одиночество и тьму.
Тогда я все еще верила, что должен быть какой-то выход из этого ада, что если я все буду выполнять как положено, то смогу найти способ жить своей жизнью и делать ее счастливой, как мне удавалось это прежде, в годы моего райского детства.
В нашей семье поступление в хороший колледж считалось святой обязанностью. Мать страшно не хотела, чтобы я уезжала, но еще сильнее она желала мне успеха. В последний мой школьный год, 15 апреля, когда пришло письмо из приемной комиссии, мы сумели на время забыть все наши разногласия.
Я еще спала, когда принесли это письмо; мама пришла с большим толстым конвертом с логотипом Принстонского университета в мою комнату, сияя от счастья. Мы вместе держали в руках этот драгоценный документ. Думаю, что за 60 лет до этого мой дед примерно с таким же восторгом держал в руках самый дешевый билет на пароход до Америки, на палубу третьего класса. Ему было примерно столько же лет, сколько и мне в тот день.
Дед, благодаря своему драгоценному билету, оказался на кишащем пестрой толпой острове Эллис. Я же со своим письмом отправилась в университет с готическими двориками, аркадами и газонами.
Освобождение
Принстон ничем не был похож на те места, где прошло мое детство. Студенты здесь были из состоятельных семей, беззаботные и безразличные. Большинство моих одноклассников несли на себе отпечаток породы и элегантности, которых я до этого и не видала: узкие бедра, сильные ноги, роскошные светлые волосы.
Это был конец 1980-х, и студентов из других социальных страт в кампусе было мало; тут до сих пор витал дух Скотта Фицджеральда. Самых привлекательных студентов называли ПЛ, что на университетском сленге означало «прекрасные люди». Даже осенний воздух был сухим, холодным и аристократичным. Все здесь сверкало и сияло.
Все еще на поводке
Лишь одно чужеродное пятно нарушало безупречный образ: телефон в моей комнате в общежитии, который намертво связывал меня с матерью. Ее первый звонок показался мне странным и даже неуместным, а ее голос на другом конце звучал как будто с другой планеты, где осталось мое детство. Ей нужно было знать, счастлива ли я; ей важно было убедиться, что я следую правилам, предполагавшим, разумеется, что я храню девственность для достойного еврейского мужа.
Теперь, окруженная рослыми принстонскими студентами, с удовольствием поглощавшими бургеры с беконом после тренировки по гребле, я не без скепсиса обдумывала эти ее правила. С точки зрения моей матери, все эти молодые люди были мне, конечно же, не пара, а для меня они были неотразимы.
В свои 17 лет все они казались мне будущими президентами, позволившими нам присутствовать при начале их великого жизненного пути, в течение которого они, несомненно, станут заниматься политикой, будут побеждать в войнах, располнеют и заведут любовниц. Я считала, что нам досталось их лучшее время, пока они еще носили футболки с портретами Grateful Dead (американская рок-група. — Прим. ред.), готовы были целоваться под залитыми лунным светом аркадами и с уважением посматривали на одноклассниц, которые на занятиях по истории искусств были в состоянии отличить Рембрандта от Караваджо.
Мать все это чувствовала. Она была уверена, что я забеременею, разрушу собственную репутацию и умру от СПИДа, не успев даже доучиться.
Темная сторона «ангела»
Первый год в университете подходил к концу, и она страшно мучилась от того, что я все больше от нее отдаляюсь. Она все глубже погружалась в пучины отчаяния, как будто и правда верила, что ее дочь добровольно согласилась быть съеденной каким-то монстром.
Пока я училась в школе, мы то ссорились и молчали, то мирились. Теперь я видела, что та мать, которую я знала с детства, исчезла навсегда. На ее месте оказалась злобная женщина, которая каждый день звонила мне со все новыми обвинениями в непотребном поведении, а во время каникул могла часами стоять в дверях моей комнаты и угрожать, что, если я не «поумнею», она заберет меня из Принстона, чтобы за мной присматривать. Мне было страшно, и даже не потому, что я боялась не получить диплом университета Лиги плюща, а из-за перспективы снова оказаться под одной крышей с матерью.
Если бы ее тогда сбил грузовик или она умерла от какой-нибудь неизлечимой и скоротечной болезни, я бы на четверть почувствовала облегчение и на три четверти была бы убита горем. Но тогда мне в помощь были бы похоронные ритуалы, можно было бы говорить об эмоциональной боли, нашелся бы способ объяснить все это другим. Мне не приходило в голову, что можно было горевать о ней уже тогда. Да и кто стал бы горевать, если мать жива-здорова и ежедневно возникает, подобная Горгоне, в телефонной трубке?
Дневник
Вместо этого я стала писать обо всех своих переживаниях и позорных желаниях в дневнике — тетрадь за тетрадью. Я писала, что любила и в то же время ненавидела ее. Я в мельчайших деталях обрисовывала все, чем я, несмотря на запреты, занималась в колледже. Я описала, как начала вдруг осознавать, что мать, которую я обожала и которая обожала меня, не умерла, а бросила меня, что ее, возможно, и не было никогда, что в некотором экзистенциальном смысле у меня вовсе не было матери.
Короче говоря, я оставляла на бумаге все, чего не могла сказать ей в жизни, потому что знала, что такие разговоры просто убили бы ее, по крайней мере эмоционально. И все это помогло мне продержаться в течение первого курса.
А теперь я расскажу продолжение этой истории, которое наверняка покажется вам невероятным. Теперь, спустя столько лет, я и сама во все это с трудом верю.
Наступил последний день учебного года. Не помню почему, но мне нужно было задержаться в кампусе на несколько дней, отправив при этом все вещи домой. Родители приехали, чтобы забрать мои сумки; мы встретились в моей комнате в общежитии, почти пустой, так что по ней гуляло эхо. Мне было как-то не по себе, как будто родители не должны были сюда входить; затем я подумала, что и сама-то не была тут в своей тарелке.
В одной из соседних комнат жила еще одна студентка-первокурсница по имени Лекса. Она изучала архитектуру; в ее гардеробе были вещи только темно-серого цвета, а еще у нее были удивительные друзья на Манхэттене и в некоторых европейских столицах, и она все время рассказывала, какие они «приятные». Мне понадобилось несколько недель, чтобы понять, что, говоря «приятные», она имела в виду «гламурные».
В тот день я невольно сравнивала свою мать, у которой на лице отпечаталась вся скорбь мира, и мать Лексы, кинорежиссера в узком кожаном пиджаке и с десятком серебряных браслетов, которая приезжала за дочерью накануне. Я ненавидела себя за то, что так явно замечала различия между двумя женщинами.
Мы попрощались. А потом произошло вот что: совершенно спонтанно, не думая ни о каких последствиях, я протянула матери свои дневники
Отдала их все прямо ей в руки! Не задумываясь, просто так! Я попросила ее отвезти их домой, чтобы ничего не потерялось. Так я и сказала: чтобы ничего не потерялось. Видимо, в тот момент я продолжала убеждать себя, что она все тот же ангел, каким была для меня на протяжении всего моего детства, что никогда не сделает ничего плохого и уж точно не станет читать чужие дневники. Даже если ей кто-нибудь отдаст свои дневники прямо в руки… ну чтобы не потерялись.
Разумеется, отдав ей тогда стопку тетрадей, в которых я изложила всю сложную историю нашей любви до самого ее травматичного конца, я решила раз и навсегда прекратить отношения. Конечно, родителям больно узнавать, что думает о них их ребенок-подросток. Для моей матери это наверняка было невыносимо. О чем она мне и сообщила, когда я на следующей неделе приехала домой: она остановилась в дверях моей комнаты, держа в руках все мои дневники, и провела рукой по горлу, как будто ножом. Я почувствовала, что она права. Я почувствовала, что в каком-то психологическом смысле оказалась убийцей собственной матери.
Муки взросления
Детство неизбежно заканчивается, но в моем случае это были не просто муки взросления. В течение нескольких лет после того, как я отдала матери свои дневники, мы созванивались, виделись в праздники, я говорила ей: «Я тебя люблю», причем искренне. А еще я нередко видела ее во сне, причем в разных образах, но всегда как кого-то грозного, хотя иногда и уязвимого, к кому я была намертво привязана, кого я любила, но от кого мечтала освободиться.
В реальности мы обе всегда были начеку, обращаясь друг с другом тепло, но опасливо, и наши разговоры по большей части были похожи на словесные поединки, которые хотелось побыстрее закончить. Я ей не доверяла, а она не доверяла мне.
Я научилась держать дистанцию, устанавливать четкие границы, разобралась в нашей довольно необычной ситуации, когда мать ставит дочери условие: та может либо быть собой, либо быть любимой, но не все одновременно, — и дочь трактует это так, что она будет любима, только если навсегда откажется взрослеть. Нередко дети соглашаются на такой компромисс, но этому обязательно приходит конец.
Простить себя
Мне потребовалось очень много времени, чтобы простить себя за то, что я не сумела сохранить прежние отношения. Еще больше времени ушло на то, чтобы научиться обходиться без матери.
Я научилась жить с теми последствиями, которые оставили после себя мое детство и взросление: это проявлялось и в моей склонности избегать конфликтов, и в недоверии к собственной реальности, и в готовности соглашаться с каждым, кто более категоричен в выражении своего мнения.
Есть я, которая живет своим умом и следует собственным инстинктам, как я всегда и стремилась, — и есть еще одна я, которая выходит на первый план в сложные моменты, считающая чье угодно мнение более правильным, чем собственное. Я прошла долгий путь; я по-прежнему работаю над собой и, видимо, буду это делать всю жизнь.
Очень долго, даже спустя много времени после того, как я пережила тот сложный период и стала добиваться успехов, даже когда у меня появился собственный дом, своя семья и началась та прекрасная яркая жизнь, о которой я мечтала в детстве, я не могла говорить о матери без слез. Я не могла произнести: «Моя мать выросла в Бруклине» — и не начать плакать. Поэтому я научилась вообще не говорить о ней.
Слезы мне казались неуместными; не было никакого смысла горевать о матери, которая была по-прежнему жива, хотя и становилась все более сложным человеком
Но я никак не могла примириться с пропастью между матерью из моего детства, которую я помнила, которая была моим лучшим другом и защитником, которую я так любила, — и той, какой она стала. Та мама из детства, если она вообще существовала, окончательно исчезла, когда я отдала ей свои дневники. На самом деле именно тогда я видела ее в последний раз.
Однако она не забрала меня из Принстона. Вернувшись в кампус после каникул, я записалась на курс писательского мастерства и написала историю о дочери, которая отчаянно любит совершенно невыносимую мать. О молодой женщине, которая ждет взрослой жизни и любви. Рассказ назывался «Самая страстная любовь».
Профессор, опытная писательница с грубоватыми манерами, прочла и объявила, что мой текст слишком близок к автобиографии. «Убери свой рассказ подальше и не доставай лет тридцать», — посоветовала она.
Она была права. К нынешнему моменту с тех пор и правда прошло тридцать с лишним лет.
Раны — это нормально
Я рассказала вам, как любила свою мать и как потеряла ее, но сделала я это не ради самой истории. Ваши истории любви и утрат, полные горьких и сладких переживаний, совсем другие. Я прекрасно понимаю, что они могут быть гораздо трагичнее (надеюсь, что это не так), чем моя.
Я решила поделиться с вами этой историей потому, что, как бы вы ее ни оценили — решите ли вы, что утрата моя не так уж велика в сравнении с тем, что творится в мире, или подумаете, что я потеряла нечто бесценное, ведь мать и есть сама любовь (как мы узнали от Дарвина и далай-ламы), — я понимаю, что и вам случалось терять любимых, и не исключено, что это ждет вас и в будущем.
Мне потребовалось несколько десятилетий, чтобы осознать все эти события и тем более чтобы восстановиться (более-менее). Возможно, мне удалось понять нечто, что окажется полезным и для вас.
Нас приучают думать, что все наши физические и психологические раны есть аномалии, отклонения от того, как должна складываться жизнь; иногда на это даже смотрят как на стигму.
Однако все эти истории утрат и расставаний так же нормальны, как и истории о том, как нам удалось найти работу мечты, влюбиться, родить чудесных детей.
Все возвышенные состояния — восхищение и радость, любопытство и любовь, осознание смысла и творческие порывы — возникают благодаря горько-сладкой природе реальности.
Мы испытываем все это не потому, что жизнь идеальна, а как раз в силу ее неидеальности.
От кого или от чего вы оторваны, кого или что утратили? Вас предал человек, которого вы любили больше жизни? Ваши родители развелись, когда вам было совсем мало лет? Ваш отец рано умер или был жесток? Родные отказались от вас, когда узнали о вашей сексуальной ориентации? Вы тоскуете по дому, по родине, вам приходится каждый вечер слушать родную музыку, чтобы успокоиться и уснуть? Как же вам объединить все эти горькие воспоминания с тем, что есть в вас приятного и позитивного? Как добиться прежней целостности?
На эти вопросы существует бесконечное количество вариантов ответов. Предложу вам три из них.
Первый: все эти утраты формируют вашу психику и определяют шаблоны вашего взаимодействия с миром.
Если вы не понимаете их сути, то будете действовать по-старому снова и снова, даже если попробуете выработать новые эмоциональные привычки. Груз прежних утрат будет разрушать ваши отношения, и вы по-прежнему не будете понимать, в чем дело. Есть немало способов преодолеть привычные шаблоны, и ниже мы обсудим некоторые из них.
Второй: сколько бы сил вы ни тратили на терапию, эти проблемы могут оставаться вашей ахиллесовой пятой всю жизнь. Это может быть и страх одиночества, и боязнь успеха или неудачи; возможно, вам не удастся избавиться от глубоко укоренившейся неуверенности, необоснованной жесткости, перфекционизма, повышенной чувствительности к пренебрежению; может быть, вас всегда будут мучить неконтролируемые приступы гнева или острые приступы тоски.
Даже когда вы наконец избавитесь от этих проблем (а вы можете от них избавиться), они, как пение сирен, все равно будут пытаться вернуть вас к привычному образу мыслей, привычным реакциям и взглядам на мир. Вы можете научиться почти никогда не слышать этого пения, но должны осознать, что петь они будут всегда.
Третий вариант — самый сложный для осознания, хотя именно он и может вас спасти. Потерянная любовь или любовь, о которой вы только мечтали, но которой не было в реальности, существует вечно. Она может менять форму, но всегда остается с вами. Ваша задача — разглядеть ее и узнать в новом обличье.