Пластика аристократа, деликатность, вежливая улыбка. Тихий внятный голос и открытый взгляд гармоничной натуры. Он элегантен и обходителен. В нем нет взрывоопасной страстности его персонажей, нет коварного цинизма, нет затаенной ярости. Ничего от мачо. Только мягкость, понимание, внимание. Он не старается угодить собеседнику. Он предпочитает быть эффективным — ответить на мои журналистские вопросы, удовлетворить, насколько может, мое человеческое к нему любопытство. Он, почти полностью седой, одет во все серое — серый кашемировый свитер, серые брюки, — что так подчеркивает ясность его голубых глаз.
Да, ясность — пожалуй, ключевая характеристика Венсана Касселя. Нет тем, на которые он отказался бы говорить. То, что его волнует, о чем у него есть мнение, что кажется ему подлинно важным, непременно будет артикулировано. Именно поэтому ему можно задать любой вопрос и не бояться ни обиды, ни неискренности. А потому я решаю начать с вопроса, на который кто-то другой отреагировал бы резко: «Я не говорю о своей личной жизни». Но Кассель… Кассель говорит.
«Иногда браки распадаются. А люди нет, не расстаются. Это как раз наш с Моникой случай. Мы всегда будем вместе»
Psychologies: Вы с Моникой Беллуччи были, без преувеличения, «парой мечты». И вместе вы были долго — почти 20 лет, так? Ваше расставание стало шоком для публики, своего рода крушением идеала. Что случилось, почему все-таки вы расстались? Ведь то официальное «по обоюдному согласию», которое мы все слышали, на самом деле ничего не объясняет.
Венсан Кассель: Знаете, это неправильное слово — «расстались». Иногда браки распадаются. А люди нет, не расстаются. Это как раз наш случай. Мы всегда будем вместе. И вовсе не потому, что у нас двое детей и нашей младшей дочери всего шесть. Понимаете, когда мы говорим «они расстались», мы имеем в виду, что, соединившись некогда, люди совершили ошибку и теперь осознали ее. Но мы-то развелись не потому, что когда-то совершили ошибку. Наоборот — мы тогда поступили очень правильно. Но теперь правильнее развестись. Вот и все. Мы никогда не абсолютизировали так называемую супружескую верность. Не то чтобы у нас были романтические эпизоды, так сказать, на стороне… Но психологически мы оставляли двери нашего брака открытыми.
Для нас обоих всегда было приоритетным, что по самому большому счету мы вместе, хотя жили мы подчас порознь — Моника в Риме, я в Париже… Но мы знали, что всегда окажемся там, где будем нужны друг другу. Пока мы нужны, действительно нужны друг другу. А в какой-то момент стало ясно: нас многое связывает, мы преданы друг другу, но более нет никакой необходимости быть вместе и считаться парой. А тогда уж лучше парой больше не считаться. То есть никаких, собственно, событий нашему расставанию не предшествовало. Но ощущения, нечто невнятное…
Понимаете, мне — просто в силу натуры — свойственна некоторая ярость, некоторая ожесточенность, одержимость. Это часть моего характера, которую я стараюсь сдерживать в обычной жизни и если выплескивать, то только в ролях. А Моника… У нее множество талантов, но, по-моему, главный — ее проницательность, она заглядывает в самые глубины человека и умеет создать для него ощущение полного комфорта рядом с собой. И как актриса она обладает редким даром — она как бы расширяет реальность, она создает реальность мечты, вы же видите это по ее ролям. То же самое и в реальности обычной. Первые 20 лет это чарует… А потом тебе хочется обратно — в грубый физический мир, где есть ярость, одержимость. Прочь от идеала, если хотите.
Ярость и ожесточенность часто характеризуют ваших киногероев. Собственно, роль в фильме под названием «Ненависть» проложила вам путь в большое кино. А ваш реальный образ — что бы вы о себе ни говорили — противоречит экранному. Как вы уживаетесь с этим экранным человеком — отчаянным преступником, брутальным гангстером, фатальным соблазнителем, аморальным типом, отрицающим идеалы?
В. К.: Я не уживаюсь. У меня с ним много общего. У нас у всех с ним много общего. В английском языке есть это прекрасно-универсальное определение — nice. Все стараются быть nice — приятными во всех отношениях, что бы они ни подразумевали под этим. Но на самом-то деле человеческие существа скроены из противоречий. И у всех есть темная сторона. Когда ты счастлив, мир видит твою светлую сторону. В несчастье мы поворачиваемся темной. Я не знаю ни одного безусловно положительного человека и не знаю ни одного законченного злодея. Я знаю только счастливых и несчастных.
Этот парень из «Ненависти» — он что, злодей? Нет, он человек, у которого отняли и настоящее, и будущее, и надежду. Мерин, гангстер, убийца — для его дочки, которая плакала, когда увидела меня в гриме ее отца, злодей? Нет. Я нахожу несчастье в отвратительном. И играю именно его. Вы видели «Моего короля»? Там есть эпизод, где герой угрожает бывшей жене: типа, будешь возникать при оформлении опеки над общим ребенком, я расскажу в суде, что ты сидела на транквилизаторах. Это как раз оно! Когда я прочел этот эпизод в сценарии, я ужаснулся: черт, какой подонок! Я бы никогда так не сказал… Но я не он, я не переживал такого разрыва и угрозы такой потери. И как я могу утверждать, что не поступил бы как он?
Что-то во мне протестует против этой вашей теории относительности и даже гуманистичности зла и, наверное, против удовольствия, с которым вы зло «исполняете» — в «Ненависти», в «Шайтане», в «Опасном методе»…
В. К.: Я старый панк. Правда. Когда родители разошлись и мама переехала в Нью-Йорк, я много времени проводил в этом панк-рэп-городе. 80-е, рождение хип-хопа и гангста-культуры… Мой брат, между прочим, стал звездой хип-хопа. В моем поколении европейцев был большой заряд протеста — не против чего-то конкретного, против затишья 70-х. Я из-за этого и в цирковое училище поступил — чтобы быть не как отец, хотя понимал, что ничего другого делать не смогу, я же, в конце концов, вырос за кулисами. Но быть приятным всем, как отец, изысканным денди категорически не хотел. Я учился в четырех элитных интернатах, изо всех сбежал (католический и вовсе сделал меня навсегда атеистом), глотнул Нью-Йорка и поступил в цирковое училище. Наверное, искал острых форм, гротеска.
Мы с однокурсниками довольно скоро стали на улицах и в клубах выступать, и иногда с угрозой, что побьют — за бескомпромиссность наших буффонад. А потом встретил окончательно своих — Матье Кассовица, Гаспара Ноэ, Яна Кунена, ребят из кино, молодых режиссеров, которые плевать хотели на «национальное кинодостояние Франции», на все эти сантименты — ах, «новая волна», ах, Годар с Трюффо… Мы были поколением, а ощущали себя сектой… Эти ребята точно знали, что в мире есть неромантическая боль, неизящные драмы, натуральное насилие. Отсюда «Ненависть», «Необратимость», «Доберман». Они были злыми, такими же, как я. Есть ведь и продуктивная злость, скажу я вам. Юношеский нигилизм, возможно. Но я и сейчас отказываюсь исключать зло из жизни. Зло — ее часть. Насилие и кровь существуют. Но демонстрировать их не значит оправдывать. Это значит просто не уходить от болезненных тем. Боль — часть жизни.
Человек-манифест
Венсан Кассель родился в Париже в 1966 году в семье журналистки Сабин Литик и Жан-Пьера Касселя, знаменитого танцора и актера. Родители не видели в Венсане актерского таланта, и он поступил в цирковое училище, но скоро сыграл одну из главных ролей в «Ненависти» Матье Кассовица (1995), своего рода социальном манифесте французской молодежи 90-х. А в 2002 году — в бескомпромиссной «Необратимости» Гаспара Ноэ, ставшей манифестом уже художественным. После роли гангстера-француза в «12 друзьях Оушена» Стивена Содерберга (2004) Кассель стал главным иностранцем американского экрана (от анимационного «Шрека» до «Черного лебедя» и грядущего «Джейсона Борна»), любимым актером Дэвида Кроненберга («Порок на экспорт» и «Опасный метод») и, наконец, представителем всех тех европейских мужчин, что на грани нервного срыва, — в «Моем короле» Майвенн Ле Беско (2015).
Вы говорите, что не хотели быть таким, как отец. А ведь стали актером, как и он. И звездой, как он. И даже унаследовали его актерский псевдоним…
В. К.: Тут такая история… Поначалу я старался изменять внешность в фильмах, но чем больше было маскировки, тем заметнее становилось сходство. А отца во Франции знали все, он был супер-суперзвездой. И он правда был восхитительный человек. Подлинный денди, действительно. Со всеми этими уайлдовскими свойствами: «Сохраняя невозмутимость, поражай неожиданностью» и титулом «французского Фреда Астера». Но у него это было так естественно. А я был поразительно похож на него, но меня от всего этого тошнило! Я готов был взорваться! И активно отрицал сходство с ним, менял внешность как мог. Но в какой-то момент мне стало понятно, что маскироваться комично. И что ты — тот, кто ты есть.
С отцовским разрезом глаз и маминой склонностью к бунтарству… И со своими особенностями. Только когда родители умирают, мы перестаем воевать с ними. Я спорил и отстаивал. И перестал только незадолго до смерти отца. А хорошо было бы перестать раньше. Если бы теперь меня спросили, какой я сделал из всего этого вывод, то я бы ответил: не воюйте с теми, кому предстоит уйти раньше вас. Берегите их. Хотя бы из эгоизма — чтобы потом не испытывать чувство вины.
Но ведь теперь у вас есть опыт не только сына, но и отца. Есть что сказать о собственном родительском опыте?
В. К.: Родительский опыт… Я бы не назвал это опытом. Скорее, это… Это как найти новую любовь. Любовь, которую раньше не мог себе представить. Не знаю, может быть, потому что у меня девочки… И между нами есть барьер понимания мира с позиции своего пола. Я не могу взглянуть на жизнь глазами женщины, а они не могут взглянуть мужскими. Наверное, поэтому я бы и не сказал, что мои отношения с ними основаны на обязанностях воспитания. Я просто люблю. Никогда не критикую. Всегда поддерживаю. Женщине в нашем мире так важно быть уверенной в себе!
Все мое воспитание — это что они могут рассчитывать на меня при всех обстоятельствах. И что я стараюсь быть как можно больше рядом — если ты отдаешь ребенка в самый лучший интернат, но он не с тобой, — какой был смысл заводить детей? В общем, я себя для девочек мыслю как тыл, а не передовую. Да и скорее они воспитывают меня. Когда родилась наша вторая дочь, я осознал: вау, я нормальный человек — у меня есть семья, дети, дом… Даже несколько. Надо соответствовать.
«Только когда родители умирают, мы перестаем воевать с ними. Я спорил и отстаивал. И перестал только незадолго до смерти отца. А хорошо было бы перестать раньше»
В какой-то момент у вас появился дом в Бразилии, и даже семья жила там с вами. Почему Бразилия, почему переезд?
В. К.: Я давно полюбил Бразилию, лет 30 назад. И все ездил, ездил туда, пока не решил обосноваться в Рио. За это время я освоил португальский, без ложной скромности — говорю неплохо. Понимаете, Бразилия — одно из последних мест на земле, где жизнь имеет… поэтическое измерение. Где просто в ежедневное существование включен элемент поэзии. Этого уже нет ни в Европе, ни в США, даже в Японии осталось на уровне «сакура-ритуала». А в Бразилии люди вечером, когда едут с работы, выбирают определенный маршрут — чтобы увидеть закат над океаном. И отношения, и бытовые контакты там по-своему поэтичны.
И потом, у нас есть только идея обладания и достижения, у бразильцев, ну и, может быть, еще у итальянцев, — идея счастья как непременной части жизни. Удовольствие от жизни как часть самого образа жизни. Вне зависимости от достижений и обладания. Потому же я и занимаюсь капоэйрой столько лет. Капоэйра для меня — нечто среднее между боевым искусством и собственно искусством, балетом… Я переехал, когда осознал, что до того искал в жизни поэзию неосознанно. Мне до сих пор странно, что оказалось, что поэзия — это еще и место. Не только страсть и состояние. Выходит, я свое место наконец нашел.