«Я полагаю, господа, что вы достаточно меня знаете, знаете, что я не кровожадный человек и не испытываю радости или удовольствия, когда вынужден проявить жесткость. Но вместе с тем у меня крепкие нервы и большое чувство долга — это я могу за собой признать, — и, когда я вижу задачу и вижу необходимость ее выполнить, я выполняю ее бескомпромиссно».
Эта цитата принадлежит Генриху Гиммлеру, и не случайно такие преступники, как он, Рудольф Хёсс и множество других, постоянно подчеркивали, что уничтожать людей было неприятным делом, противоречащим собственной «человечности» убийц, но как раз в этом преодолении себя и принуждении к убийству проявлялось особенное качество их характера.
Здесь речь идет о связи убийства с моралью, и именно связь между осознанием необходимости неприятных действий и чувством, что эти действия, воспринимаемые как необходимые, совершаются против собственного человеческого сопереживания, давала каждому из преступников возможность и в момент убийства ощущать себя «порядочным» человеком, который — цитируя Рудольфа Хёсса — «имел сердце» и «не был плохим»
В автобиографических материалах преступников — дневниках, заметках, интервью, если таковые имелись, — как правило, прослеживается один бросающийся в глаза признак. Даже те, кто совершал вещи, явно не вписывавшиеся ни в какие гуманные рамки, тем не менее со страхом беспокоились о том, чтобы в них видели людей не «плохих», а стойких — таких, чья мораль оставалась непоколебимой даже при самых «экстремальных» поступках.
Я хотел бы подробнее описать эту потребность на примере коменданта Треблинки Франца Штангля
Штангль родился в 1908 г. в Австрии и с 1940 по 1942 г. Был руководителем клиники эвтаназиив замке Хартгейм, с марта по сентябрь 1942 г. — комендантом лагеря смерти Собибор, а до августа 1943 г. — комендантом Треблинки. В 1971 г. он дал журналистке Гитте Серени подробные интервью о своем прошлом, которые послужили материалом для моих рассуждений.
Серени попыталась — как и в своей книге об Альберте Шпеере — раскрыть личность преступника через его отношение к вине. Затея проблематичная, поскольку журналистка предполагала, что преступники в принципе испытывали что-либо похожее на вину. Но интервью Серени со Штанглем очень показательны, потому что в них этот военный преступник пытается показаться журналистке таким «хорошим парнем», каким, видимо, был в своем собственном представлении.
В рассказах Штангля речь идет в первую очередь не о жертвах, а о его собственном психологическом состоянии. Эмоциональную вовлеченность по отношению к жертвам он демонстрирует только тогда, когда те уже мертвы, но при их устранении что-то пошло не так: «Они сложили слишком много трупов [в одну яму], так что из-за интенсивного разложения все текло. Трупы вываливались из ямы, катились под гору. Я видел некоторые — боже мой, как это было ужасно».
Будучи комендантом лагеря смерти, Штангль неоднократно сталкивался с такими вызывающими ужас картинами и решал проблему конфронтации с ними — точно так же, как комендант Освенцима Рудольф Хёсс, — дистанцируясь от происходящего. Он либо смотрит в сторону и вообще избегает мест убиения («В Собиборе можно было почти полностью избежать этих картин»), либо маниакально ударяется в работу и из-за перегрузок уже не воспринимает того, какие результаты приносит его неустанная деятельность.
Однако наряду со стратегиями избегания отвратительных аспектов работы интересно и то, какую оценку дает Штангль в интервью моральным аспектам своих действий
Например, пытается на основе выученного в полицейской школе оценить, можно ли считать его причастным к преступным действиям: «В школе полиции нас учили — я хорошо запомнил, это нам ротмистр Ляйтнер постоянно говорил, — что для преступления должны выполняться четыре основных условия: инициатива, предмет, преступное действие и свобода воли. Если один из этих четырех принципов отсутствует, то речь не идет о наказуемом действии. <…> Видите ли, если „инициатива“ шла от нацистского правительства, „предметом“ были евреи, „преступным действием“ — уничтожение, то я могу сказать, что лично с моей стороны отсутствовал четвертый элемент — „свобода воли“».
В своих рассказах, связанных с тем, что он называет «свободой воли» в контексте его зоны ответственности, Штангль демонстрирует, сколь большое значение он придает моральной характеристике своих действий. Стремление отвести от себя подозрение в том, что он лично имел что-то против евреев, играет такую же важную роль, как и постыдная мысль о том, что, будучи комендантом, он допустил некие нарушения. Например, Штангль излагает жалобу одного только что прибывшего в Треблинку еврея («прилично выглядящий тип»), который пожаловался на надзирателя, пообещавшего ему воды, если тот отдаст свои часы.
«Но этот литовец часы забрал, а воды ему не дал. Это же было неправильно, да? Ни в коем случае воровства при мне не было. Я сразу спросил у литовцев, кто взял часы. Но никто не откликнулся. Франц <…> мне прошептал, что, возможно, речь идет об одном из литовских офицеров — у литовцев были так называемые офицеры — и что я ведь не стану при всех позорить офицера. Я ему сказал: „Меня совершенно не интересует, что за форма на мужчине надета. Меня интересует только то, что внутри“. Это сразу же передали в Варшаву. Но мне было все равно. Правильное должно оставаться правильным, разве не так?»
Здесь бросается в глаза мораль надличностной корректности, которая распространяется как на еврея, подавшего жалобу, так и на возможную провинность офицеров-коллаборационистов
«Правильное должно оставаться правильным» — основной принцип действия Штангля, который абсолютно не вписывается в общий контекст ситуации и совершенно оторван от того обстоятельства, что жалобщик, вероятно, был убит в газовой камере еще до окончания расследования Штангля.
Так или иначе, на вопрос Серени о том, что случилось с тем человеком, Штангль отвечает кратко: «Я не знаю». Контекст массового уничтожения остается для Штангля и его истории совершенно посторонним аспектом. Для него важно то, как выглядело его собственное поведение в конкретных ситуациях, и то, что он сам был против формирования личного отношения к заключенным, как положительного, так и отрицательного.. В этом он черпает моральную цельность, которую сам себе приписывает.
По мнению Штангля, его нравственность — по крайней мере, на уровне конкретных действий — несомненна и имеет доказательства, поэтому исполнение других задач, не противоречащих его «свободе воли», не вызывает у него ни малейшего беспокойства.
Тем не менее одна история вызвала у Штангля в интервью Серени явный дискомфорт и волнение, поскольку с ней была связана опасность предстать человеком, действу ющим из личных мотивов, человеком с садистским характером. Речь идет о свидетеле Станиславе Шмайзнере, который попал в Собибор 14-летним мальчиком и избежал уничтожения, поскольку продемонстрировал навыки ювелира и, очевидно, вызвал у Штангля некую симпатию. Штангль заказывал у него множество ювелирных изделий и иногда, по показаниям Шмайзнера, приходил к нему просто поболтать.
Важную роль в его судебных показаниях сыграло то, что Штангль каждый вечер пятницы приносил ему колбаски со словами: «Вот тебе колбаски, отпразднуй Шаббат»
В беседах с Серени Штангль многократно возвращался к этому намеку на его подлость — попытки соблазнить еврейского мальчика съесть свинину именно в Шаббат. Из всех свидетельских показаний во время судебного процесса над Штанглем именно эта история вызвала у него наибольшее беспокойство и возмущение: «Эта история с колбасками намеренно искажена <…> Да, я приносил ему еду, возможно, там были и колбаски. Но не для того, чтобы прельстить его свининой или как-либо поиздеваться на ним. Я же приносил и другие продукты. Наверное, потому, что мы сами получали провиант по пятницам и в лагерях всегда было полно еды, у нас оставались продукты. Мне нравился этот мальчик».
Для нашего исследования совершенно неважно, действительно ли Штангль приносил свои дары из какой-то особой подлости, или по доброй воле, или вообще не задумываясь об этом. Примечательно другое: беспокойство у Штангля вызывали не его ответственность за массовые убийства и не тот факт, что он руководил двумя лагерями смерти, а то, что его моральная цельность в личном обращении с конкретным человеком публично ставилась под сомнение. Серени совершенно правильно отмечает: больше всего хлопот ему доставляло «то, что конкретно он совершал, а не то, чем он был». Однако она видит в этом доказательство «моральной коррумпированности» Штангля и нежелание разбираться «с полным изменением своей личности».
Серени полагает, что Штангль, бывший сам по себе цельным человеком, во время процесса уничтожения разложился и утратил моральный облик. Однако намного ближе к правде был бы обратный вывод: Штангль не испытывал никаких или почти никаких моральных затруднений при выполнении «работы», которую, с его точки зрения, он должен был выполнять, потому что смог вписать ее в систему координат, лежащую за пределами его ответственности. Он не испытывал подобных затруднений и тогда, когда хотел видеть себя «хорошим парнем» — справедливым, деловым, непредвзятым, а иногда даже участливым и дружелюбным (что выходило за предписанные рамки).
Именно поддерживая такую самооценку, Штангль мог без колебаний выполнять свою непосредственную функцию, которая заключалась в умерщвлении огромного количества людей
Перед ним стояла задача, направленная на достижение более или менее обоснованных целей, а себя он видел исполнителем, который всегда готов успешно решать поставленные задачи, но хочет при этом «оставаться человеком».
Штангля угнетает, что кто-то может в этом усомниться; именно поэтому он старается представить свои действия в правильном свете. То, что его моральное разложение не было обусловлено лагерной «работой» — если уж размышлять в таких категориях, — а существовало с самого начала, видно, среди прочего, из того, что за разгрузкой машин с депортированными он наблюдал, будучи одетым в белый костюм для верховой езды.
Сам Штангль объяснял это, во-первых, тем, что из-за плохих дорог предпочитал передвигаться на лошади, во-вторых, тем, что стояла жаркая погода, и, в-третьих, тем, что у портного из соседней деревни, у которого он заказал костюм взамен изношенной формы, была в наличии только белая льняная ткань. Форма же так быстро обветшала из-за многократной дезинфекции от комаров. Когда Штангль рассказывал про это, Серени его перебила и спросила: «Комары наверняка ужасно досаждали заключенным?» На что Штангль коротко ответил: «Не все реагировали на них так чувствительно, как я <…> Я им [комарам] просто понравился».
Можно говорить здесь о полном отсутствии эмпатии или даже о шизоидной необдуманности, но эпизод свидетельствует не о процессе морального разложения, а о несомненно присутствовавшем уже и до этого ощущении собственного превосходства и всемогущества. Поэтому история с костюмом и 25 лет спустя не вызывает у Штангля ни малейшего беспокойства.
Его волновало лишь то, что именно из-за этого костюма он выделялся в хаосе прибывавших машин, так что в дальнейшем его смогли опознать выжившие свидетели — как человека, стрелявшего в толпу
Это возмутило Штангля до глубины души, и он заверял, что никогда такого не делал. В дополнение к возмущению, охватившему Штангля из-за покушений на его цельность, он рассказывал истории, которые должны были доказать эту цельность, — например, о заключенном по фамилии Блау, которого он, очевидноиз симпатии к нему, сделал поваром.
«Он знал, — рассказывает Штангль, — что я по возможности буду ему помогать. Однажды рано утром он постучал в мой кабинет. Он выглядел очень обеспокоенным. Я сказал: „Конечно, Блау, заходите. Что вас так беспокоит?“ Он ответил, что беспокоится за своего 80-летнего отца. Тот якобы прибыл утренним транспортом. Не мог бы я как-нибудь помочь? Я сказал: „Нет, Блау, правда, это невозможно, вы же понимаете. Восьмидесятилетний…“
Он сразу сказал, что, конечно, понимает. Но, может, я мог бы разрешить перевести его отца в «лазарет» (вместо газовой камеры)? И, может, он мог бы перед этим дать отцу что-нибудь поесть с кухни? Я ответил ему: «Блау, идите и делайте то, что считаете нужным. Официально — я ничего не знаю. Неофициально — можете передать от меня капо, что все в порядке, можно».
Когда я вернулся в кабинет после обеда, Блау уже ждал меня. В глазах у него стояли слезы, он встал по стойке смирно и сказал: «Господин гауптштурмфюрер, я хочу вас поблагодарить. Я дал отцу поесть и отвел его в „лазарет“ — все позади. Я вам очень благодарен». Я ответил: «Да, Блау, не стоит благодарности, но, если хотите, конечно, можете поблагодарить”»
Впечатление невероятного цинизма, которое сейчас производит эта история, бьет мимо цели, ради которой Штангль совершенно искренне рассказал об изложенном эпизоде
Но эта история не является доказательством морального распада. Она показывает, что человек уже тогда, в рамках нормативных ориентиров того времени ощущал себя «хорошим парнем», потому что, закрыв глаза на правила, немного облегчил кому-то путь к смерти. Тот факт, что Штангль рассказывает подобные истории в качестве иллюстрации своего «человечного» отношения, демонстрирует, что преступники нуждаются в подобных доказательствах, чтобы поддерживать собственный образ цельной личности, — и рассчитывают, что слушатели увидят их такими же.
Похоже, нежелание прослыть «плохим» — базовое свойство человека. Самый жестокий преступник, судя по всему, придает огромное значение тому, чтобы его личность хотя бы с какой-то стороны воспринималась как «человечная», иначе он попадает в категорию людей, которых сам презирает. Это будничное наблюдение не противоречит социопсихологической точке зрения, согласно которой за пределами включенности в социальный контекст человеческой жизни просто не существует. Стало быть, и тут можно согласиться с Серени: для преступников вроде Штангля действительно было трудно признать себя чудовищами, какими их видим мы.
Но был ли Штангль действительно чудовищем? Можно без труда ответить на этот вопрос в аспекте политики и морали, но не в аспекте науки
С точки зрения социопсихологии — и это вызывает у ученых немалый внутренний протест, учитывая чудовищность совершенных поступков, — Штангль не делал ничего такого, что не укладывалось бы в рамки современных ему нормативных стандартов, мнения ученых, военного долга и канонизированного определения чести. Получается, своими поступками он лишь подтверждал соответствие современному ему определению морального поведения. Потому и десятилетия спустя его беспокоило лишь то, не совершил ли он ошибок в обращении с конкретными людьми.
Эти сомнения в сохранении «порядочности» всегда появляются, когда преступники, повествуя о прошлом, размышляют над оценкой своих действий, — например, когда Штангль сталкивается с обвинением его в подлости или когда Рудольф Хёсс рассуждает о совершенных им поступках, «которые любому, кто еще сохранил человеческое восприятие, разорвали бы душу на части». Желание считаться человеком, действовавшим в рамках морали, присутствует, насколько я вижу, у всех преступников, вне зависимости от их уровня образования, позиции в иерархии и умственных способностей.
Курт Франц, заместитель и преемник Франца Штангля на посту коменданта лагеря смерти Треблинка, редкий садист, под чьим руководством было жестоко убито около 300 000 человек (причем минимум 139 из них он убил собственноручно), утверждал в одном из интервью, что был «против» этого, и в качестве доказательства обращался к своей биографии, заявив: «Никогда в моей жизни, нигде и ни с кем из евреев у меня не было никаких проблем». В качестве доказательства он говорил, что «на стадионе „Маккаби“ в Дюссельдорфе играл с евреями в гандбол в составе команды противника».
Ему тоже было важно подчеркнуть цельность своей личности, зафиксировать различие между собственным моральным обликом и задачей убивать, исполнение которой от него требовалось
Нужно также учитывать, что со времени преступлений Франца до момента его высказываний изменилась система координат: если до 1945 г. убийство евреев, инвалидов, цыган (синти и рома) и других признавалось общественно необходимым, то после падения Третьего рейха стало считаться абсолютно аморальным. Преступники реагировали на эту смену системы координат, рассказывая истории о том, сколь «человечно» вели себя в нечеловеческих условиях. Вероятно, в этом только доля неправды — существуют свидетельства того, что они и сами в это верили.
Рихард Брайтман завершает свою биографию Генриха Гиммлера удручающим выводом: архитектор массовых убийств до конца пребывал в убеждении, что был моральным человеком. С сегодняшней точки зрения с такой оценкой трудно согласиться, но, видимо, до 1945 г. большая часть нееврейского населения Германии ее бы поддержала. Это однозначно указывает на то, что при анализе действий преступников нельзя исходить из какой-либо универсалистской концепции морали, в масштабах которой преступники, бесспорно, действовали аморально. Необходимо учитывать частную концепцию нравственности, которая отличается от нашей нынешней, но в прошлом для данных действующих лиц считалась значимой и могла направлять их действия.